— Дядя, буки купет…
Парень с любопытством смотрит на него.
— Простите… купите букет, — извиняется Глеб.
Парень опускает в ладонь Глеба несколько монет, и вскоре мы уже хрустим вкусными конфетами.
…Наступает лето. Жизнь идет, как и прежде, но взрослые все чаще говорят о войне, о том, что фашисты собираются напасть на нашу страну. Мы начинаем вооружаться. В потайном месте, в Сосновке, делаем самопалы, льем свинцовые пули к ним, из игрушечных глобусов мастерим бомбы, шнурки для ботинок начиняем серой от спичек и превращаем их в бикфордовы шнуры.
— Ты никому не скажешь? Поклянись, — как-то говорит Глеб и достает из кармана брюк плоский, завернутый в тряпку предмет:
— Браунинг, в подвале нашел. Только, кажется, неисправный — спусковой крючок не двигается…
Он пытается отвести затвор назад. Это ему удается. Я вижу, что бойка на затворе нет, и говорю:
— Брак, не стреляет!
— А как бы его починить? — спрашивает Глеб.
Он досылает затвор вперед и пытается сдвинуть с места спусковой крючок, но у него ничего не получается. Засунув браунинг в карман, Глеб уходит домой, а через некоторое время говорит мне, что его нашел и забрал отец.
…На первом этаже Глебкиного дома несколько комнат занимает женское общежитие. Туда ходят солдаты. Не может быть, чтобы в такое тревожное время их отпускали командиры! С наступлением темноты мы подкрадываемся к окнам, заглядываем в них. Солдаты сидят на кроватях без ремней, в расстегнутых гимнастерках и обнимают девчонок. Глеб барабанит по стеклам и кричит:
— Тревога! Тревога!
Мы прячемся в кустах. Солдаты выскакивают на крыльцо, приводят себя в порядок и бегут в часть.
…Июль 1941 года. Война все-таки началась… Мы видимся реже. Я уезжаю в первую эвакуацию вместе с детским садом, в котором работает мать. Нас размещают в деревне недалеко от станции Угловка, что между Ленинградом и Москвой. Проходит месяц. Немцы продвигаются как раз в этом направлении. Эвакуированные возвращаются в Ленинград, и вот я снова в своем доме. Мне хочется повидать Глеба, однако на улице гроза, дождь льет и льет. Наконец, раскаты грома стихают, появляется солнце. Я выбегаю во двор. Воздух напоен запахами трав и цветов, с кончиков мокрых листьев свисают, переливаясь всеми цветами радуги, капли. Они дрожат, падают, на их месте вырастают и начинают сверкать другие… Откуда-то издалека доносится полонез Шопена. Наверное, это играет мать Глеба. Я тороплюсь, но странное дело: по мере моего приближения к их дому аккорды звучат все тише и тише и умолкают совсем. Я стучу в знакомую дверь, мне никто не открывает: в комнате никого нет…
В августе — вторая эвакуация, на этот раз далеко на северо-восток. Голодно, силы тают с каждым днем, и в школу ходить становится все труднее. Продуктов, которые мы получаем на месяц по карточкам, до войны хватило бы на неделю. В сумерках, чтобы никто не видел, мы с матерью выходим за город и под снегом отыскиваем капустные кочерыжки.
Весной мама пишет в Ленинград письмо, надеясь найти кого-нибудь из знакомых. Я прошу ее узнать о судьбе Глеба. Приходит ответ: Глеб остался в окруженном городе, возил на каком-то складе уголь, а потом исчез. Я не могу поверить, что Глеба нет в живых. Мне кажется, что он просто пропал без вести и когда-нибудь мы непременно встретимся.
После войны я вернулся в Ленинград, поступил в Университет и, окончив юридический факультет, стал следователем.
Однажды мне пришлось побывать в Архангельской области. Закончив работу, я зимним вечером приехал на станцию Плесецкая, зашел в небольшой зал для пассажиров, где у печки грелись несколько* мужчин и женщин, взял билет и в ожидании поезда на Ленинград вышел на перрон.
Прогуливаясь по его скрипучим доскам в стороне от заваленного снегом, плохо освещенного станционного здания, я любовался звездным небом. Вскоре вдалеке послышался протяжный гудок локомотива и почти одновременно с ним — металлический шелест колес. Через несколько минут я уже шел по коридору купейного вагона, отыскивая свое место… Вдруг из полутемного купе меня окликнула женщина:
— Дима!
Я узнал ее сразу:
— Ляля!
— Ты как здесь оказался?
— Возвращаюсь из командировки…
— А я в Архангельске читала лекции. Вот так встреча!
Несмотря на позднее время, мы наперебой стали рассказывать друг другу о жизни, работе и однокурсниках.
— Слушай, сегодня я прочитала потрясающую корреспонденцию, — сказала мне собеседница. Она порылась в кипе пахнущих типографской краской газет и подала одну из них. — На, возьми, потом почитаешь…
Мы проговорили до поздней ночи. Я ушел в свое купе, лег, но, вспомнив про корреспонденцию, которая произвела такое сильное впечатление на мою знакомую, нашел ее и принялся читать. Она была напечатана под крупным заголовком «Пианистка» и занимала три неполных колонки. Автор писал (постараюсь как можно более точно воспроизвести его слова): «Я приехал в далекий сибирский город в ночь на воскресенье и утром пошел побродить по его улицам. Мое внимание привлекла афиша: в Доме политпросвещения концерт артистки… Не буду пока называть ее имени. Оно ничего не сказало мне. В программе — Сезар Франк, Равель и двадцать четыре прелюдии Клода Дебюсси. Трудная, редкая программа. Редчайшая. Я подивился мужеству филармонии — кому из пианистов под силу такой концерт? Купил билет и с любопытством стал ждать вечера.
Нас было в зале 53 человека. Я посчитал. А зал был большой, на пятьсот мест. Перед началом концерта ведущий попросил сесть слушателей поближе и сказал несколько слов о музыке французских импрессионистов. Потом вышла пианистка. Высокая, немолодая женщина. Коротко подстриженные рыжие волосы, решительные движения. Она посмотрела в пустой зал с добродушной грустью, даже чуть виновато, потом так же смущенно сменила качавшийся стул и стала играть».
Когда я прочитал эти строки, в моей памяти возник образ матери Глеба, но я тут же подумал, что это случайное совпадение, и продолжал читать дальше:
«…Она играла, быть может, самую изысканную и поэтическую музыку на свете. «Лодка среди океана», «Долина звонов», «Печальные птицы», «Игра воды». Это Равель. «Следы на снегу», «Затонувший собор», «Девушка с волосами цвета льна». Это Дебюсси. И, сохраняя изысканность и поэтичность, пианистка в то же время была строга, даже холодновата. Такое доступно только большим артистам… Я не знал в тот вечер, что судьба привела меня на концерт пианистки, чьей игрой наслаждался весь мир — Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро, Буэнос-Айрес, Париж, Вена, Рим…»
И снова я подумал о матери Глеба. Я помнил, как Глеб рассказывал, что она родилась и выросла за границей, там получила музыкальное образование и стала играть. В ее исполнительской манере я всегда чувствовал эту холодноватую изысканность. Но почему она оказалась в Сибири?
Следующий абзац заставил меня заволноваться по-настоящему:
«Отец Веры (мать Глеба звали именно так!) был физиком, математиком, астрономом. Профессор в Сорбонне, потом в Туринском университете. Мать, испанка (Глеб говорил, что в жилах его течет и испанская кровь!), совмещала преподавание литературы в Сорбонне с обязанностями светской женщины. Девочка была предоставлена гувернантке, а вернее — сама себе. Учили ее и музыке, но случайные преподаватели. Она жила на берегу Средиземного моря, в Ницце, и часто убегала с уроков в лицее на симфонические концерты, которые ежедневно давались в одном из казино. Однажды директор казино удивился: к нему подошла девочка и сказала, что хотела бы сыграть с оркестром Концерт Моцарта…»
Я прочитал этот абзац дважды. Не слишком ли много совпадений? Последние мои сомнения исчезли после того, как я пробежал глазами фразу:
«Вскоре такой концерт был объявлен. Партию фортепьяно исполняла двенадцатилетняя Вера Лотар».
Тут я привстал. Сердце мое забилось быстрее. Я еще раз заглянул в газету. В ней черным по белому была напечатана фамилия матери Глеба. Так, значит, она жива! А что же Глеб?
Я торопливо просмотрел корреспонденцию до середины и, не найдя никакого упоминания о нем, решил читать не спеша, чтобы не пропустить ни единого слова. Ведь это была первая подробная информация о семье друга! Первая за столько лет!
Автор писал, что в 1925 году пятнадцатилетняя Вера окончила Парижскую консерваторию. Начались бесчисленные гастроли. Импресарио подавали ее как вундеркинда. Но пришел день, и Вера поехала в Вену, чтобы продолжить образование. Здесь к ней пришло то необходимое для артиста равновесие, которое называется зрелостью. Она гастролировала теперь уже не как вундеркинд, а как талантливая пианистка отличной школы. У молодой женщины было все. Дарование. Школа. Богатство. Слава. Но еще у нее был неспокойный характер. Ей не нравился мир, в котором она жила, «хорошее общество», в котором воспитывалась. И Вера, порвав с родными, вышла замуж за русского инженера-акустика Владимира Яковлевича Шевченко, отец которого эмигрировал из России после 1905 года. Владимир Яковлевич мечтал вернуться в свою страну… Незадолго до войны супруги добились, наконец, советских паспортов и приехали в Советский Союз. Первое время было трудно. К ним относились с подозрением. Когда Вера Августовна получила возможность дать концерт в Ленин-граде, ей не в чем было выступать — все было распродано. Платье для концерта достали в Музкомедии из костюмов к «Веселой вдове». Но первое же выступление все поставило на свое место. Они получили квартиру, работу, они были обеспечены и счастливы…»